Валерий СУЗИ. Глагольность жизни в Образе - отрывок

Поэт начинается с отношения к слову как миру и форме приятия мира. Пушкин — «послушник» и рачительный хозяин слова — молит, чтобы его не постигла участь бессловесного бытия, утраты себя: «Не дай мне Бог…». Гершензон в своей трактовке субъективирует его образ мира. За диссонансами, разрешающимися напряженным равновесием формы и смысла, он видит «пыльные морщины Агасфера», ведь поэзия — начало мятежа. Очевидно, что он вчитывает в «архетип» себя; этот способ «чтения» обычен. Но в нем поэт предстает не властителем стихий, а жертвой критика.

Аверинцев связывает органирующую форму с мелосом: «форма» контрапунктически спорит с «содержанием», дает ему противовес, в самом своем принципе содержательный; ибо «содержание» — это каждый раз человеческая жизнь, а «форма» — напоминание обо «всем», об «универсуме», о «Божьем мире»; «содержание» — это человеческий голос, а «форма» — все время наличный органный фон для этого голоса, «музыка сфер». Подход выразительный и опасный, если оторвать мелос от эйдоса.

Вдумаемся в интенцию: форма противостоит слову как музыка сфер, исцеляющая, утешающая гармонией, смыслом. И еще: «В “Евгении Онегине“ всячески тематизируется настроение, достаточно близкое к отчаянию; и притом весь роман … развертывается как причудливо непринужденная causerie автора с читателем, принципиально начинающаяся ни с чего и заканчивающаяся ничем. Однако онегинская строфа принадлежит к числу самых строгих, самых сложных и музыкально-упорядоченных строф». И далее: «Содержание той или иной строфы “Евгения Онегина“ говорит о бессмысленности жизни героев и через это — о бессмысленности жизни автора, то есть каждый раз о своем, о частном; но архитектоника онегинской строфы говорит о целом, внушая убедительнее любого Гегеля, что das Wahre — das Ganze. (Истинное ...Целое). Классическая форма …она задает свою меру всеобщего, его контекст, — и тем выводит из тупика частного».

Трагизм как частное, «полное отсутствие дисциплины, человеческой выдержки и осанки, нужной, как всегда считалось, именно перед лицом жути» (С. Аверинцев) — ранит; форма трагедии — исцеляет. Автор, распятый между полюсами, творческим усилием сводит их в живое единство; его «жуткий, неуютный взгляд на жизнь извне жизни, из какого-то нечеловеческого пространства, откуда вся человеческая «экзистенция» видится совершенно нереальной» как будто «добру и злу внимает равнодушно». Он как бы объемлет в себе и совершенство Творца, и несовершенство твари. Божественная форма ему и принадлежит, и не принадлежит; и дарована извне, заимствована — и сотворена им. Он и «по ту сторону добра и зла», и в эпицентре их столкновения. Эта пограничность его пребывания «между двойною бездной» и одновременно центричность положения в мире как смысле и цели творения «роднит» его с Творцом и едва ли не превозносит над Ним. И действительно, дитя на руках Отца не «выше» ли Его?

Парадокс в том, что совершенство формы, ритм противостоит ущербному смыслу. В Писании Логосом является Христос, музыка сфер тварна. Неужели ради красоты метафоры ученый разрушил шкалу ценностей? Ничуть. Смысл зыбок, ущерблен человеком. Форма противится деструкции, неподатливо упруга, безусловна. Дух-утешитель нисходит в осязаемых формах, в открытии чего единственно достоин участвовать поэт (к рождению Логоса он отношения не имеет; даже Откровение — не его задача, а призвание пророка, кем хотел быть Пушкин, но понял, что его прерогатива — «откровение… форм»).

«Насколько мелос в чистом виде соответствует единственному чувству личности, таким, как его знала Эллада, настолько гармония характерна для сложного послехристианского ощущения “я“. Гармония была своего рода запретным плодом для мира, непричастного к грехопадению. Метафизическая сущность гармонии теснейшим образом связана с христианским пониманием времени. Гармония — это кристаллизовавшаяся вечность, она вся в поперечном разрезе времени, в том разрезе времени, который знает только христианство». Оказывается, форма по истоку библеистична, смысл — эллинистичен, тогда как привычно — наоборот. Парадокс чревен живой реалией. Тема переведена филологом в антропокосмический ряд, в универсуме лик замещен лицом. Мысль о форме и смысле как мелосе и эйдосе исходит из онегинской строфы. У Блока все иначе: его страстотерпие-катарсис атрофичны.

У Гоголя ритм (как у Блока, но с обратным знаком) пребывал вне лиц, тогда как у Пушкина вместе с образом, словом он составлял средоточие Лика. У наследников лицо было телом, у Пушкина — евангельской точкой света.

Таково было и понимание поэзии: у них — стихия (при различии оценок ее; у Гоголя разделение поэзии и религии привело к драме), у него — организация. При этом существо дела ориентировалось ими и Пушкиным на доминирующий над словом ритм. Это происходило оттого, что они в начале мира видели хаос, распад, он — созидание (речь о строе души, здравый смысл присущ всем). Этим определялось отношение к миру — доверительное у поэта, недоверие у Гоголя. Творчества Гоголь свел к искусству, богоборчеству, претензии богозамещения, а не аскезе. В этом Гоголь, при различии оценок, совпал с модернистами.

Между мыслью и формой возникает резонанс, приводящий к детонации, «взрыву» форм. У поэта «ум — угадчик», медиатор и пророк. Форма отражает «раздвоение между поэзией… и жизнью действительною», «непроходимая пропасть между поэзией и житейской практикой». Конечно, ригоризм философа пропитан дуализмом, но есть в нем и резон. «Очевидно, что идея “двух Пушкиных“ рождена не только “мифами“, но и сложностью его личности… Эти контрасты нам рисуют не пропасть между художеством и прозой жизни, а диапазон явлений самой жизни и объем их восприятия поэтом». Поэту не тесно в мире, и нам не тесно в его слове: в нем есть воля, не сводящая «добру и злу внимая равнодушно» к имморализму.

Аверинцев замечает: «…Если я вижу в чем религиозную ценность пушкинской поэзии, так уж не столько в учтивом ответе владыке Филарету …, сколько в неуклонной верности контрапункту, в котором человеческому голосу… отвечает что-то вроде хора сил небесных — через строфику, через отрешенную стройность ритма. <...> С некоторым преувеличением рискнем сказать, что когда мятеж и отчаяние выражают себя в такой безупречно дисциплинированной и притом живой форме, как у Пушкина, — это почти так, как когда псалом принимает вовнутрь своего пространства слова безумца, как известно, сказавшего: «несть Бог», — и тем преодолевает их)» . В прекрасной инвективе царапает слух лишь слово «учтивый». Трудно представить, что поэт в кризисе духа ответил Пастырю «учтиво». Благоговение, пиетет более передают русский тон отношений.

статья полностью тут:http://parus.ruspole.info/node/3796


Recent Posts from This Journal